16. Эрленд Лу, "Грузовики Вольво"
скрытый текст
Вот он протягивает руку и достает кипенно-белые старомодного кроя подштанники, белую майку, серые костюмные брюки, белую рубашку, пару серых носков, темно-синий блейзер и платок в красных тонах. Он облачается во все это, не глядя в зеркало. Пока ничего примечательного. Но затем – затем он встает перед зеркалом и начинает изучать свое отражение. На миг ему удается представить себе, как он смотрелся в этом же наряде пятьдесят лет назад. Он купил его в Лондоне в середине пятидесятых. Тогда на джембори под Соунси он встретил Эрнеста, инструктора английских скаутов, приехал с ним в Лондон и прожил у него неделю. Им было чудесно вдвоем. Никогда, ни до, ни после, фон Боррингу не бывало так хорошо с другим человеком. Они проводили дни на выставках и в кафе, они лежали на траве в парке, рассматривали птиц и болтали обо всем и ни о чем. А ночи они проводили у Эрнеста дома, и это были те единственные за все пятидесятые годы ночи, когда фон Борринг спал в помещении. Фон Борринг был на вершине счастья, когда Эрнест сообщил ему, что должен уехать: далеко от столицы его давно заждались жена и дети, он обещал приехать еще несколько дней назад. По дороге на станцию Эрнест купил ему темно-синий блейзер. На память об этой неделе, сказал он.
Поняв, что мир не дозрел до терпимости к таким, как он, фон Борринг сжал зубы и терпел. В последние лет десять он заметил, что сексуальных запретов стало гораздо меньше, и порадовался этому, хотя и понимает, что его поезд уже ушел. Он одинок, фон Борринг. И полон неудовлетворенного желания. Эрнест умер уже лет двадцать как. Они больше не виделись. Хотя фон Борринг иногда, особенно летом, прилетает в Лондон. Он сидит в тех же кафе, ходит теми же маршрутами, что ходили они с Эрнестом пятьдесят лет назад. А по ночам он спит на траве в больших парках. Если его будят и прогоняют, он тихо уходит. Он прожил долгую жизнь. И он знает, что такое тоска.
17. Тургенев, "Первая любовь"
скрытый текст
- Ты соскучился без меня? - проговорил он сквозь зубы.
- Немножко. Где же ты уронил свой хлыст? - спросил я его опять. Отец быстро глянул на меня.
- Я его не уронил, - промолвил он, - я его бросил.
Он задумался и опустил голову. И тут-то я в первый и едва ли не в последний раз увидел, сколько нежности и сожаления могли выразить его строгие черты. Он опять поскакал, и уж я не мог его догнать; я приехал домой четверть часа после него.
"Вот это любовь, - говорил я себе снова, сидя ночью перед своим письменным столом, на котором уже начали появляться тетради и книги, - это страсть!.. Как, кажется, не возмутиться, как снести удар от какой бы то ни было!.. от самой милой руки! А, видно, можно, если любишь... А я-то... я-то воображал..."
Последний месяц меня очень состарил - и моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке...
18. Ильф и Петров, "Золотой теленок"
скрытый текст
…Прямо перед ним на секунду остановилась девушка. Задрав голову, она посмотрела на блестящий циферблат почтамтских часов и пошла дальше. На ней было шершавое пальтецо короче платья и синий берет с детским помпоном. Правой рукой она придерживала сдуваемую ветром полу пальто. Сердце командора качнулось еще прежде, чем он узнал Зосю, и он зашагал за ней по мокрым тротуарным плитам, невольно держась на некоторой дистанции. Иногда девушку заслоняли прохожие, и тогда Остап сходил на мостовую, вглядываясь в Зосю сбоку и обдумывая тезисы предстоящего объяснения. На углу Зося остановилась перед галантерейным киоском и стала осматривать коричневые мужские носки, качавшиеся на веревочке. Остап принялся патрулировать неподалеку.
…
Зося пошла вперед, …. Начальная фраза разговора была уже готова. Командор быстро нагнал девушку.
-- Зося, -- сказал он, -- я приехал, и отмахнуться от этого факта невозможно.
Фраза эта была произнесена с ужасающей развязностью. Девушка отшатнулась, и великий комбинатор понял, что взял фальшивый тон. Он переменил интонацию, он говорил быстро и много, жаловался на обстоятельства, сказал о том, что молодость прошла совсем не так, как воображалось в младенческие годы, что жизнь оказалась грубой и низкой, словно басовый ключ.
-- Вы знаете, Зося, - сказал он, наконец, -- на каждого человека, даже партийного, давит атмосферный столб весом в двести четырнадцать кило. Вы этого не замечали?
Зося не ответила.
…
--…. Я несчастен.
-- Печальный влюбленный, -- произнесла Зося, впервые поворачиваясь к Остапу.
-- Да, -- ответил Остап, -- я типичный Евгений Онегин, он же рыцарь, лишенный наследства советской властью.
-- Ну, какой там рыцарь!
-- Не сердитесь, Зося, Примите во внимание атмосферный столб. Мне кажется даже, что он давит на меня значительно сильнее, чем на других граждан. Это от любви к вам. И, кроме того, я не член профсоюза. От этого тоже.
-- Кроме того, еще потому, что вы врете больше других граждан.
-- Это не ложь. Это закон физики. А может быть, действительно никакого столба нет и это одна моя фантазия?
Зося остановилась и стала стягивать с руки перчатку серочулочного цвета.
-- Мне тридцать три года, -- поспешно сказал Остап, -- возраст Иисуса Христа. А что я сделал до сих пор? Учения я не создал, учеников разбазарил, мертвого Паниковского не воскресил, и только вы...
-- Ну, до свиданья, -- сказала Зося, -- мне в столовку.
-- Я тоже буду обедать, -- заявил великий комбинатор, взглянув на вывеску: "Учебно-показательный пищевой комбинат ФЗУ при Черноморской Государственной академии пространственных искусств", -- съем какие-нибудь дежурно-показательные щи при этой академии. Может быть, полегчает.
-- Здесь только для членов профсоюза, -- предупредила Зося.
-- Тогда я так посижу.
Они спустились вниз по трем ступенькам. В глубине учебно-показательного комбината под зеленой кровлей пальмы сидел черноглазый молодой человек и с достоинством смотрел в обеденную карточку.
-- Перикл! - еще издали закричала Зося. - Я тебе купила носки с двойной пяткой. Познакомьтесь. Это Фемиди.
-- Фемиди, -- сказал молодой человек, сердечно пожимая руку Остапа.
-- Бендер-Задунайский, -- грубо ответил великий комбинатор, сразу сообразив, что опоздал на праздник любви и что носки с двойной пяткой-это не просто продукция какой-то кооперативной артели лжеинвалидов, а некий символ счастливого брака, узаконенного загсом.
-- Как! Разве вы еще и Задунайский? - весело спросила Зося.
-- Да, Задунайский. Ведь вы тоже уже не только Синицкая? Судя по носкам...
-- Я -- Синицкая-Фемиди. ....
19. Эрик Сигал, «История любви»
скрытый текст
Я бы хотел немного рассказать о наших отношениях в физическом смысле.
Странно, но очень долгое время между нами вообще ничего не было. То
есть не было ничего серьезного, кроме тех поцелуев, о которых я уже
упоминал...
- Оливер, ты завалишься на экзамене. В то воскресенье, днем, мы сидели
у меня в комнате и занимались.
- Оливер, ты точно завалишься на экзамене, если будешь только смотреть,
как я занимаюсь.
- А я не смотрю, как ты занимаешься, Я сам занимаюсь.
- Чушь собачья. Ты разглядываешь мои ноги.
- Ну, только иногда. Между главами.
- Что-то в этой книжке удивительно короткие главы.
- Послушай, жертва нарциссизма, не такая уж ты красавица!
- Конечно, нет. Но что я могу сделать, если ты меня такой воображаешь?
Я швырнул книгу на пол, пересек комнату и подошел к ней вплотную.
- Дженни, ради Бога, как я могу читать Джона Стюарта Милля, если каждое
мгновение я до смерти хочу тебя?
Она нахмурилась.
- Ну, Оливер, пожалуйста.
Я примостился около ее стула. Она опять углубилась в книгу.
- Дженни...
Она медленно закрыла книгу, положила ее на пол, а потом опустила руки
мне на плечи.
- Пожалуйста, Оливер...
И тут все случилось. Все.
Наша первая близость была совершенно не похожа на нашу первую встречу и
наш первый разговор. Все было так тихо, так нежно, так ласково. До этого я
никогда не подозревал, что это и есть настоящая Дженни, такая мягкая и
нежная, и что в ее легких прикосновениях столько любви. И что удивило меня
больше всего, так это моя собственная реакция. И я был мягким и ласковым. Я
был нежным. Неужели это и был истинный Оливер Бэрретт IV?
Как я уже говорил, до этого я всегда видел Дженни полностью одетой,
разве что на кофточке у нее была расстегнута одна лишняя пуговица. Поэтому я
был немного удивлен, обнаружив, что она носит крошечный золотой крестик на
цепочке без застежки. То есть, когда мы любили друг друга, крестик был на
ней. Потом (в этот миг "все" и "ничего" значат одно и то же) я дотронулся до
маленького крестика и спросил, как отнесся бы ее духовный отец к тому, что
мы лежим в постели, ну и так далее. Она ответила, что духовника у нее нет.
- Но ведь ты послушная верующая девушка? - удивился я.
- Да, я девушка,- согласилась она.- И я послушная.
Она посмотрела на меня, ожидая подтверждения, и я улыбнулся. Она
улыбнулась мне в ответ:
- Так что попадание - два из трех. Тогда я задал ей вопрос о крестике
на запаянной цепочке. Она объяснила, что это крестик ее матери; это память,
а религия здесь ни при чем. И мы снова заговорили о нас.
- Эй, Оливер, а я тебе говорила, что люблю тебя? - спросила она.
- Нет, Джен.
- А почему же ты не спрашивал?
- Если честно, то я боялся.
- Ну, тогда спроси меня сейчас.
- Ты меня любишь, Дженни? Она взглянула на меня.
- А ты как думаешь?
- Да. Пожалуй. Вероятно. Наверное, любишь. Я поцеловал ее в шею.
- Оливер?
- Да?
- Я тебя люблю не просто так... (О, Боже мой, в каком смысле?..)
- Я очень люблю тебя, Оливер.
20. Нагибин, "Чистые пруды"
скрытый текст
Самая трудная пора наступила, когда мы перешли в десятый класс. Нину «открыла» вся школа. Я и то удивлялся, как могут ребята размениваться на других девчонок, когда есть Нина. И вот, наконец, то, что было мне ведомо многие годы, вдруг стало ясным всем ребятам: в 326-й школе есть чудо, и чудо это — Нина Варакина. Возможно, пришло время раскрыться всему, что таилось в ее зыбкой, смутной прелести подростка. Очарованный ею, когда она была еще косолапой, смешной девчонкой, я не берусь об этом судить.
Общее поклонение, как и всякий культ, непременно должно было обрести единую форму. Этой формой оказалась поэзия. Школой овладело стихотворное помешательство. Не было дня, чтобы очередной поэт не вел Нину на Чистые пруды, к беседке, чтобы прочесть ей стихи своего сердца. Стихи были плохие, с однообразными околичностями, почти в каждом упоминались роза и озеро, читай: бульвар и пруд. Мы вместе с ней смеялись над этими стихами. И все же я с болью чувствовал, что Нину трогают если не сами стихи, то усилия, затраченные в ее честь. И становилось странным, отчего же молчу я, самый давний и преданный ее поклонник...
И вот я просидел долгую ночь, марая один тетрадочный лист за другим. Первая строчка давалась легко: «Пусть все тебе пишут играя», «Всю жизнь так близко и далеко», «Неужто ты не понимаешь», «Я тебя разлюбить не умею», «Какая боль, какая нежность». Иногда к первой строчке подтягивалась вторая, но и на этом все кончалось. Я стал вспоминать стихи своих любимых поэтов: Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Снова потекли первые строчки: «Я полюбил тебя младую», «Твой взор меня бежит», «Там на берегу пруда». И дальше ни с места. Мне было печально и больно. Уже под утро я схватил чистый лист бумаги и твердо написал: «Ты самая красивая, я очень тебя люблю».
Нинино лицо, когда она прочла это краткое послание, выразило досаду и разочарование. Потом она еще раз прочла его и долго, задумчиво улыбнулась. «Пиши прозу, — сказала она, — у тебя получается...»
Прошли годы и годы, я так и не придумал ничего лучшего. И вот теперь, уже немолодой, я могу сказать своей нынешней любви все то же: «Ты самая красивая, я очень тебя люблю...»