Для меня, знавшей Сергея Васильевича так близко, память о нём воссоздаёт не только связанную с ним музыкальную действительность прежнего Петербурга; он сам в музыке и без музыки — центр моих ощущений. Они дороги мне, волнуют меня, и боль от того, что так мне и не пришлось увидеть его после памятного дня его отъезда из России, всегда тревожно бередит мне душу.
С трепетом в сердце вспоминаю я те далёкие, но для меня близкие встречи с Сергеем Васильевичем. Много я в жизни встречала крупных и интересных людей, но, конечно, самый большой из них — это Рахманинов. И писать о нём трудно, так как, во-первых, много о нём уже написано и верного и хорошего, а во-вторых, и главное, так много в нём было разного для разных людей, что изложить свои мысли и чувства в стройном рассказе нелегко.
Встречи с ним во время его приездов в Петербург — Петроград — вот о чём мне хочется рассказать.
Холодный петербургский нарождающийся день. Николаевский вокзал. Платформа. Большие часы со скачущими стрелками.
Когда стрелка скакнёт на восемь часов, должен подойти к платформе скорый поезд, который везёт в Петербург моего дядю Серёжу. Поминутно справляюсь у носильщиков, у дежурных, у кого попало, где поезд, не опаздывает ли? И каждый раз слышу ответ:
— На пути заносы, и поезд опаздывает неизвестно на сколько часов.
Значит, ещё неизвестно, сколько времени смотреть на часы и волноваться, волноваться так, что кажется — сердце не в груди, а в горле и мешает дышать. На вокзале пусто, холодно. Я хожу взад и вперёд. Проходит томительный час, второй, стрелки давно перескочили восемь часов, потом девять часов — а поезда всё нет и нет.
скрытый текст
И вдруг на платформе оживление — поезд миновал Тосно. Только Тосно! Я смотрю на рельсы, и мне кажется, что никогда на них не покажется паровоз, никогда не будет конца этому ужасному ожиданию. И когда я уже совсем прихожу в отчаяние — где-то далеко-далеко слышен гудок... виден дымок... ещё гудок... И, тяжело пыхтя, медленно подходит к платформе усталый, замученный, как я, паровоз, а за ним и вагоны.
Я мечусь, не знаю, куда смотреть, боюсь потерять, не встретить моего дядю. И вдруг слышу знакомый голос:
— Зоечка...
И натыкаюсь на Сергея Васильевича, выходящего из вагона. Он кажется мне таким ужасно большим. Всякий раз меня это заново поражает; и такой всегда радостный, когда после года разлуки мы снова встречаемся. Глаза у него смеются. Он целует меня, берёт мою детскую ручонку в свою большую, вместительную руку, весело рассматривает меня и ведёт к выходу. По дороге — расспросы про домашних, про мои дела: хорошо ли учусь, не ленюсь ли играть на рояле, как дела с предстоящим концертом, всё ли вообще в порядке? И мы едем к нам на квартиру.
Раз или два в зиму Сергей Васильевич приезжает из Москвы в Петербург для участия в концертах Зилоти, своего двоюродного брата и учителя. И останавливается Рахманинов у нас, в семье моего отца, тоже его двоюродного брата — Аркадия Георгиевича Прибыткова.
В счастливые для меня дни приездов Сергея Васильевича в Петербург всё у меня летит кверху дном: гимназия, уроки музыки и т. д. Тут уже не до уроков: надо за ним ухаживать, вовремя разбудить, чтобы не опоздал на репетицию, в детстве — за руку, а позже степенно рядом пройти с ним в зал Дворянского собрания.
В дни его приездов мы неразлучны. Покупки, которые надо сделать, делаются обязательно со мной; я веду расписание его дня, всех визитов его и к нему; я упаковываю и распаковываю его чемоданы; я ревниво оберегаю его покой, когда после завтрака или перед концертом он отдыхает. А когда он занимается, я сижу возле него и тоже, для вида, работаю, а сама слушаю, как он играет.
Когда я была ещё совсем маленькой, он сажал меня на рояль, на то место, куда ноты кладутся, а сам играл. Я молча и внимательно слушала, а в перерывах между работой велись у нас нескончаемые беседы. Впечатление от его игры было настолько сильно, что, когда, наработавшись, он снимал меня с рояля и мы шли обедать или чай пить, — мне ни есть не хотелось, ни видеть никого не хотелось, так я была полна слышанным. Вероятно, за мою заботу о нём, за беззаветную к нему любовь, за дружбу Сергей Васильевич дал мне милое прозвище — «секретаришка».
Каким был тогда для меня Рахманинов, вернее, каким он мне запомнился и казался? Очень большой, пропорционально сложённый, широкоплечий, но от высокого роста и слабости немного сутулый. Весьма скромно, но с большим вкусом одетый. Почему-то принято считать, что Сергей Васильевич был некрасивый. Это неверно. У него было такое умное, мужественное лицо, такие мудрые, проницательные глаза, что его никак нельзя было назвать некрасивым. Его лицо было лучше всякого просто красивого лица.
Как внутренне, так и внешне в нём жило два человека. Один — какой он был с теми, кого не любил и с кем ему было нехорошо. Тут он был сухой, необщительный и не очень приятный. Сергей Васильевич органически не выносил двусмысленностей, не переваривал ломанья и лжи, особенно лжи. Однажды, когда я была ещё совсем маленькой девочкой, со мной произошёл нехороший случай: я заупрямилась и ни за что не хотела сказать моей маме правду о чём-то. А Сергей Васильевич сидел тут же и слушал наши пререкания. Случайно я взглянула на него и увидела его глаза: колючие, суровые, жёсткие. Таких глаз я у него прежде никогда не видала. Мне стало стыдно и очень страшно, — я, как сейчас, помню тогдашнее моё состояние, тяжёлое самочувствие. Я расплакалась и сквозь слёзы созналась, что солгала. Когда Рахманинов говорил с неприятным ему человеком, он был холодный, скованный и резкий, у него даже цвет глаз менялся, делался каким-то тёмным, стальным. Недоумевающий, сухой взгляд, натянутая улыбка, как будто он замкнулся в непроницаемую броню холодности и почти оскорбительного презрения. Голос, обычно ласковый, мягко рокочущий на низких басовитых нотах, делался грубоватым и бестембровым. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]
Рахманинову не легко далась жизнь. Родители его — отец Василий Аркадьевич и мать Любовь Петровна — были странной парой. Очень они не подходили друг к другу.
Любовь Петровна — умная, замкнутая, мало разговорчивая, тихая, необщительная и холодноватая. Нам, детям, она казалась чужой, и мы её даже немного побаивались.
Василий Аркадьевич был ей полной противоположностью: общительный, с весёлейшим нравом и невероятный фантазёр. Что он выдумывал, какие только небылицы не рассказывал он про себя и свою жизнь! Все охотники, с их пресловутыми охотничьими рассказами, бледнели перед его фантастическим сочинительством. Всегда без копейки денег, кругом в долгах и при этом никогда не унывал. Сколько я его знала, он всегда «завтра» должен был выиграть двести тысяч, и тогда всё будет в порядке. Но так как никогда не только двухсот тысяч, но и ничего он не выигрывал, то далеко не всё было в порядке. Тем не менее, бодрости духа Василий Аркадьевич не терял, весёлого расположения тоже. И так он всю жизнь свою был уверен в скором выигрыше, что окружающие как-то поддавались его бездумному оптимизму и давали ему в долг деньги. Само собой разумеется, что обратно их они никогда не получали.
Он был беспутный, милый и очень талантливый бездельник. Среднего роста, широкий, коренастый; громадные бакенбарды, которые он лихо расчёсывал на обе стороны; громогласный голос и шумный смех. Повадка армейского военного, — он был прежде военным; так и казалось, что, войдя в комнату и галантно подойдя к дамской ручке, он обязательно с блеском щёлкнет шпорами, которых уже и в помине нет. Мы, дети, его очень любили. Он умел быть интересным для нас, нам нравилось, что он так хорошо и весело с нами забавлялся. Но раздражал он меня иногда своей шумливостью ужасно. Я помню, он любил играть с моими родителями в пикет, и, сдавая или сбрасывая карты, он с гоготом и шумом брякал о стол костяшками пальцев. Я тогда убегала из комнаты.
Трудно было подобрать двух менее подходящих жизненных партнёров, чем родители Рахманинова. Сколько я знаю, жизнь у них была неладная, и это, несомненно, не могло не сказаться плохо на болезненно-чувствительной душе скрытного и трудного по характеру мальчика Серёжи Рахманинова.
Мать свою Сергей Васильевич очень любил, да и к отцу он, конечно, тоже был привязан и по-своему любил его. И больше всего, я думаю, любил за общую талантливость. Но относился Сергей Васильевич к отцу, как к младшему брату, со снисходительной улыбкой. Правда, феерически легкомысленные финансовые дела отца не всегда устраивали его, а подчас причиняли ему немало неприятностей. Сергей Васильевич предпочитал поэтому свою ежемесячную поддержку отцу пересылать не ему лично, а через мою маму, Зою Николаевну, с которой был по-хорошему дружен. Вот письма Сергея Васильевича по этому поводу к моей маме:
«Милая моя Зоя. Будь добра передать отцу следующие ему деньги по 1-е ноября. Надеюсь, что Вы все здоровы и что муж твой „на совесть“ воюет.
Я проживу ещё немного здесь, в деревне. Наташа и старшая дочь в Москве. Настроение поганое! Всем кланяюсь. „Коллеге“ почтение и уважение навеки нерушимое!
С. Р.
25 сентября 1914».
Говоря о том, что мой отец с кем-то «воюет», Рахманинов имел в виду поездку моего отца с торгово-промышленной выставкой на Ближний Восток. «Коллегой» Сергей Васильевич стал меня называть после того, как я окончила консерваторию по классу композиции.
«Милая моя Зоя, посылаю 50 рублей для отца, за два месяца, по 1-е января.
Будь так добра и заставь моего уважаемого коллегу написать мне несколько строчек про отца и его сына Николая. Где они и что они? Живём здесь так себе. Скорее скверно, чем хорошо. Да хорошо сейчас кто же живёт? К тому же весь дом, начиная с меня, немилосердно чихает и кашляет. Утешением служит тот факт, что и вся Москва сейчас почему-то находится в таком же положении.
Дети поступили в гимназию. У родителей новое беспокойство!
Обнимаю вас всех, а коллеге почтение и уважение.
С. Р.
27-е октября 1914».
Николай, о котором говорится в письме, — это сын Василия Аркадьевича от его второй, гражданской жены.
Из семьи Сергея Васильевича я знала только его братьев Аркадия и Владимира. Была у Сергея Васильевича ещё сестра Лёля — умная, красивая девушка. Но жизнь её оказалась не очень радостной и короткой: семнадцати лет она умерла от чахотки. В ранней молодости мой отец был её женихом. В кабинете отца висел её портрет; мне запомнились её большие, выразительные глаза. Она была очень похожа на своего брата Сергея Васильевича.
Семьи, нормальной, спаянной семьи у Сергея Васильевича не было. Думаю, что тяга к дому Сатиных и Трубниковых и к нашему дому во многом определялась именно той семейственностью в лучшем смысле этого слова, которая в семье его родных отсутствовала. И это не могло не отразиться на его характере и отношении к людям. Он всегда был немного настороже по отношению к ним.
Жизнь Рахманинова была нелёгкая, особенно начало её. И завершилась она для него тоже трудно — вдали от родины, от всего, что он так любил.
Ему всегда была чужда «заграница», слишком он был всеми своими корнями русским человеком. Гастролируя в 1909 году по Америке, он мне прислал письмо, из которого видно, что ему там было скучно и что американцы, с их сугубым американизмом, действовали ему на нервы. И уже тогда, расставшись с Россией ненадолго, он стремился обратно к милым русским местам, к своим родным русским людям, ко всему русскому, без которого он так мучительно страдал много лет спустя.
Вот это письмо из Америки:
«Милая моя Зоечка. Ты была очень добра, что написала мне письмо. Я был очень ему рад. Знаешь, тут, в этой проклятой стране, когда кругом только американцы и „дела“, „дела“, которые они всё время делают, когда тебя теребят во все стороны и погоняют, — ужасно приятно получить от русской девочки, и такой вдобавок ещё милой, как ты, — письмо. Вот я и благодарю тебя. Только ответить на него сразу — мне не удалось. Я очень занят и очень устаю. Теперь моя постоянная молитва: господи, пошли сил и терпения.
Тут со мной все всё-таки очень милы и любезны, но надоели мне все ужасно, и я себе уже значительно испортил характер здесь. Зол я бываю, как дьявол. Мне надо прожить здесь ещё два месяца. Если я приеду в Петербург, то, конечно, остановлюсь у вас, милая Зоечка. Уже по одному тому, что без секретаря мне теперь обойтись никак нельзя. Вот только что: если в Петербург приедет к тому времени вся моя семья, что очень возможно, и если они остановятся в гостинице, то только в этом случае я не буду у Вас.
Поклонись от меня всем твоим: маме (а папа бедный тоже где-то мыкается на манер меня), Лёле, Тане.
Тебя крепко целую и обнимаю.
С. Р.
12-е декабря 1909».
Настоящего, главного Рахманинова знали очень немногие. Зато те, кто были его друзьями, кому он не боялся раскрыть свою настоящую сущность, — сразу в чём-то становились близкими людьми.
Сергей Васильевич как-то рассказывал мне о своей переписке с какой-то Re; говорил, что не знает её, что письма её интересны, содержательны; что она даёт ему советы по поводу текстов для романсов, предлагает самые тексты. И я понимала, что он хорошо относится к этой незнакомой девушке, что он показал ей кусочек своего настоящего я, которое он так ревниво ото всех скрывал.
Как-то, раскрыв один из номеров журнала «Новый мир», я вижу заголовок на статье: «Мои воспоминания о С. В. Рахманинове», Мариэтта Шагинян. Начинаю читать, и выясняется, что Re — это Мариэтта Сергеевна Шагинян. И таким теплом, такой правдой повеяло на меня от её слов о бесконечно дорогом для меня человеке.
Из того, что и как писала она о Рахманинове, из его писем к ней я поняла, что Мариэтта Сергеевна была одной из немногих, которую Сергей Васильевич допустил в свой внутренний мир и с которой он искренне и глубоко дружил, что он был с ней простым, весёлым, умным, одним словом, настоящим.
С семьёй моего отца Сергей Васильевич был связан хорошей крепкой дружбой. Семья наша была спаянная, настоящая: все взрослые, кроме мамы, работали (это уже когда мы, дети, подросли), и Рахманинов любил эту атмосферу здорового труда. У нас было уютно, оживлённо, просто и душевно.
Сергей Васильевич всегда любил детей и, не имея ещё собственных, переносил свою любовь на меня. Когда я была совсем маленькой девочкой — мне было четыре года, — он посвятил мне романс «Давно в любви». Правда, содержание не совсем подходящее для четырёхлетнего ребёнка, но этим посвящением, как позже мне говорил Сергей Васильевич, он хотел закрепить свою привязанность ко мне.
Когда Сергей Васильевич бывал у нас или в доме Зилоти, с которым он тоже был очень близок, казалось странным, что могла быть кем-то распускаема басня о его чёрствости, сухости. Это был большой, резвый, простой ребёнок. Помню, как-то Александр Ильич Зилоти подарил своим детям замечательную игру: железную дорогу с нескольким путями, передвижной стрелкой и станцией. Всё, как настоящее... и поезд... всамделишный паровоз и несколько вагонов, которые с гудками и шипением носились по рельсам и останавливались у станции. И вот, как-то случилась катастрофа. Поезд наскочил на станцию, вагоны полезли один на другой и сошли с рельс. Надо было видеть двух взрослых, знаменитых музыкантов, которые в восторге ползали по ковру и устраняли «разрушения», причинённые «крушением» поезда. И неизвестно было, кто же получил больше удовольствия от этого «события»: дети ли, в немом восхищении смотрящие, как их отцы развлекаются на ковре, или сами отцы — прославленный пианист Александр Зилоти и всемирно известный композитор и пианист Сергей Рахманинов.
*
День концерта Сергей Васильевич проводил обычно так: вставал, как всегда, не поздно, часов в восемь. Он вообще вёл образ жизни регулярный и нормальный. В эти дни он был особенно сосредоточенный и мало разговорчивый; шёл пить кофе. Я хорошо знала его настроение и тихонько обслуживала его, боясь потревожить. После утреннего завтрака курил, немного болтал с нами, но не так оживлённо, как в обычные дни, и шёл играть. Играл часа два, потом отдыхал, потом опять играл и опять отдыхал. Если погода была хорошая, мы с ним шли немного погулять. И всё он молчит, весь в себе. А я не подаю признаков жизни — иду рядом, молчу и смотрю на него украдкой. Он же, изредка, сверху вниз на меня взглянет, улыбнётся и опять своё думает.
Ужасно я волновалась в дни его концертов, как будто не ему, а мне выступать. В час — завтрак, вся семья в сборе. Все тихие, внимательные. Сергей Васильевич с виду — покойный, но не балагурит, не дразнит меня, как обычно. А иногда — катастрофа... На пальце, чаще всего на мизинце правой руки, лопнула кожа, да так глубоко, что смотреть страшно. Вот и выходит он к завтраку — лицо тёмное, мрачное и только мне скажет: «Секретаришка, коллодиум». Я уже знаю, в чём дело. Произносил Сергей Васильевич слово «коллодиум» как-то по-особенному, мягко и переливчато. Он вообще твёрдое л выговаривал не совсем твёрдо, слышался лёгкий призвук буквы р. Чудесно у него это выходило!
Начинается священнодействие с коллодиумом. Надо налить на палец ровно столько коллодиума, чтобы образовалась не слишком тонкая корочка, а то при игре лопнет; и не слишком толстая, а то палец потеряет чувствительность и нельзя будет играть так, как ему надо. Действовала на Сергея Васильевича история с пальцем угнетающе: начинались ламентации по поводу того, что он сегодня ничего не сыграет, что палец его уже не слушается, а что же будет вечером. Я, как могла, уговаривала его и старалась успокоить. Но, к счастью, такие неприятности случались не часто.
После завтрака Сергей Васильевич ложился отдохнуть, и тогда в доме воцарялась мёртвая тишина. Если, не дай бог, кто-нибудь в то время приходил, я беспощадно выпроваживала. В четыре часа чай. Во время чая мне делался заказ об одежде для концерта: какие носки и туфли приготовить, какие запонки. При этом каждый раз, неизвестно по какой причине, запонки бывали разные. Я всё это приготавливаю. Затем обед, после которого Сергей Васильевич ещё раз разминает руки. В это предконцертное время он почти всегда играл упражнения Ганона во всех тональностях и в разных ритмических рисунках; потом сыграет два-три этюда Черни op. 740 — и всё. Сергей Васильевич любил этюды Черни, говорил, что они на редкость хорошо и умно написаны для разработки техники пальцев.
Время идёт к семи часам. Концерты Зилоти начинались, если мне не изменяет память, в восемь часов тридцать минут вечера, Сергей Васильевич идёт одеваться к концерту. На концерт мы отправлялись вместе и почти всегда пешком, так как жили близко от Дворянского собрания, в котором происходили концерты Зилоти. Вся дорога занимает минут пять-семь. Тут уж, вплоть до концертного зала, настроение строгое. Я чувствую через его руку (мы всегда идём за руку), как он волнуется.
Однажды Сергей Васильевич особенно волновался перед концертом и даже был не в духе. И тут произошёл инцидент, который развеселил его и привёл в хорошее настроение. Было холодно и скользко, я даже пожалела, что мы пошли пешком. А Сергей Васильевич мне ещё говорит:
— Зоечка, не упасть бы нам...
Не успел он докончить фразу, как я чувствую, что он скользит и шлёпается в снег... А так как он крепко держал меня за руку, «чтобы не упасть», то за ним лечу и я... Дружно вместе летим! А Сергей Васильевич был невероятно смешлив и, вместо того чтобы рассердиться на такое досадное и глупое происшествие, да ещё так не вовремя, лежит в снегу, до слёз хохочет и от смеха ни встать, ни слова произнести не может. И так мы оба лежим на тротуаре в снегу и умираем от хохота! Насмеявшись вдоволь, уже весёлые, встаём и идём на концерт. И в этот день концерт был особенно удачный.
В артистической Сергея Васильевича уже ждёт другой мой дядя, Александр Ильич Зилоти. О нём мне многое хотелось бы написать. Он был интереснейшей личностью, великолепным пианистом и музыкантом и чудесным человеком. Александр Ильич как пианист был явление выдающееся, недаром Лист так любил его и так высоко ставил; а как музыкальный деятель Зилоти своими замечательными концертами в Петербурге — Петрограде много сделал для русской музыки. Мне в жизни посчастливилось близко знать многих деятелей музыки и театра; Александр Ильич Зилоти — одна из самых ярких и светлых личностей среди них.
Мне разрешалось побыть в артистической до начала концерта, а потом Сергей Васильевич оставался один: он не любил перед выходом быть «на людях».
Зрительный зал задолго до начала переполнен. Настроение приподнятое, лица радостные, взволнованные, сосредоточенные. Ждут появления Рахманинова. Сегодня он играет свой Второй концерт. Нерадостны и даже скептически настроены лишь те, кто считает Сергея Васильевича композитором несерьёзным, неглубоким, не несущим в искусство ничего нового. Но таких меньшинство.
Подъём, нервное ожидание — когда же появится Рахманинов? Споры противников его музыки с любителями его музыки. Но тех, кто любит и почитает его талант, не так-то легко сбить с позиций ненужными, неверными положениями об отсталости его творчества.
Вдруг зал взрывается бурей аплодисментов. Рахманинова ещё не видно, — в зале Дворянского собрания выход из артистической был слева от публики, вдоль эстрады, и не все одновременно видели входящего артиста. Только сидящие и стоящие в местах между колоннами первыми замечали его. С этой-то стороны и росла волна восторга при встрече с любимым композитором и пианистом.
Рахманинов выходит на эстраду. Бледный, — об этой его землистой бледности столько писалось, что не хотелось бы повторяться. Но не сказать об этом трудно, потому что такого мертвенно-зелёного лица мне не приходилось видеть ни у одного артиста, выходящего на эстраду. Высокий, — с эстрады он кажется ещё выше, — строгий, очень элегантно одетый, но элегантность не навязчивая, немного со старинкой. И в этом большая прелесть.
Идёт, не глядя на публику, очень замкнутый. Один, много — два суховатых, но очень вежливых поклона в публику — и Рахманинов садится за рояль. А публика ревёт, неистовствует. Он терпеливо ждёт конца этого бешеного восторга, который не хочет затихать. Не вставая, ещё раз кивает в публику и кладёт руки на клавиши. Зал сразу замирает. О руках Сергея Васильевича много писалось, есть хороший снимок; но кто не видел их сам из публики или в особенности вблизи, тому трудно себе представить их особую красоту.
Руки Рахманинова — это прекрасная скульптура. Большие, цвета слоновой кости, линии строгие, чистые, не изуродованные работой. Я видела вблизи руки многих пианистов, и почти у всех многочасовая, ежедневная работа накладывала свой отпечаток, разрушала цельность линий и форму их. У Иосифа Гофмана, например, маленькая, короткопалая рука с сильно выступающим мускулом от мизинца к кисти; всегда красная, пальцы узловатые. Перед выходом в артистической Гофман двадцать-тридцать минут держал руки в очень горячей воде, чтобы размягчить мускулы. У Александра Ильича Зилоти руки были красивой формы, но с довольно сильно выступающими венами и красноватые. Перед концертом, после нескольких часов разыгрывания, он надевал тугие лайковые перчатки, каждый раз обязательно новые, и снимал их перед самым выходом на эстраду.
Рахманинов ничего этого не делал. Пальцы у него были длинные, красивой формы, немного туповатые на концах, пальцы, которые он с такой убедительностью вводил в клавиши, которым инструмент подчинялся безраздельно.
Пауза, пока Рахманинов соберётся и сосредоточится. И начинается волшебство. Он играет свой Второй концерт.
Что меня всегда сразу брало в плен, когда я смотрела на него играющего, это то, что в нём не было ни тени фальши, ни намёка на позу и театральность. Идеально мудрая простота, предельная мужественность и целомудренность. Каждое движение чётко, ясно и экономично. Досадной, так многим свойственной суетливости и в помине не было. Покой, сдержанность, кажущаяся холодность, сосредоточенность. А в то же время всё его существо полно тем, что он играет. И он заставлял вас участвовать в своих радостях, тревогах, смехе, ласке. Он вёл вас туда, куда он хотел, и вы шли за ним безропотно и радостно. Отсюда, вероятно, у одного из критиков, недоброжелательно относившегося к творчеству Рахманинова, произошло следующее: услышав знакомую ему пьесу Рахманинова в исполнении самого автора и испытав истинное наслаждение, он стал утверждать, что того, что играет Рахманинов, в нотах Рахманинова не написано.
Всё в его игре было правдой, в которую, хотите вы или нет, он заставлял вас верить.
Что ещё ошеломляло меня всякий раз, когда я слушала, — был звук. Такой глубины я не слыхала никогда и ни у кого. Если можно человеческий голос сравнивать со звуком фортепиано, то голос великолепной испанской певицы Марии Гай в чём-то был близок рахманиновскому звуку: та же мягкость, та же неустанность в звучании, та же трогательная нежность и страстная мощь.
Мария Гай — испанка, настоящая жгучая испанка, блестящая Кармен, темпераментная, горячая, в этой роли местами даже грубоватая (она играла подлинную Кармен, девушку с сигаретной фабрики, а не кисейную барышню в роскошных туалетах, как в то время часто певицы изображали Кармен, пока Мария Гай не показала её в настоящем виде), пела и «Для берегов отчизны дальной» Бородина. Это один из самых русских романсов, где гениальная музыка абсолютно слилась с гениальными словами Пушкина. И Мария Гай так пела романс, так раскрывала его глубину, что не верилось, что поёт иностранка.
А Рахманинов, необыкновенный пианист нашего времени, играл транскрипцию своего поэтичнейшего романса «Сирень» так, что рояль пел под его волшебными пальцами. Ни одной певице, исполнявшей этот нежный женственный романс, — а их было много, и хороших, — не удавалось его спеть так, как играл-пел Рахманинов. Казалось — вам слышится девичий голос, поющий трогательный рассказ о весне, о грёзах...
Об игре Рахманинова очень хорошо писали люди гораздо более компетентные, чем я, в вопросах критического разбора музыки; я могу лишь делиться своими непосредственными впечатлениями.
Когда мы с Сергеем Васильевичем шли на концерт, он, если бывал в духе, спрашивал меня:
— Ну, что же тебе, секретаришка, сыграть на бис?
И всегда, как подойдут бисы и он сыграет то, что я просила, — он взглянет на меня и, сквозь суровость, неизменно сопровождавшую его на эстраде, вдруг в глазах его сверкнёт что-то от моего домашнего, простого, близкого дяди Серёжи. Потом он быстро соберёт на секунду распустившиеся ниточки ласки и простоты, и снова большой человек властно держит разношёрстную и разномыслящую массу людей в своём неотразимом обаянии.
Вообще же Сергей Васильевич не любил заказов из публики. Когда начинались дикие вопли:
— Польку! Прелюдию до-диез минор! Прелюдию соль минор!.. — он исподлобья посмотрит на публику и сыграет то, что сам хочет. Вот он играет Прелюдию D-dur из op. 23.
«Озеро в весеннем разливе... весеннее половодье...» — так сказал Репин об этой прелюдии. Когда Рахманинов писал эту свою поэтичнейшую прелюдию, он не представлял себе какой-то особой программы, я это хорошо знаю. Но так полна рахманиновская музыка ощущением русской природы, так остро чувствуется она в рахманиновской музыке, что невольно поддаёшься обаянию таких определений. Не всегда, конечно. Игорь Глебов, например, видел в этой прелюдии «образ могучей, плавно реющей над водной спокойной гладью властной птицы»... Репинский образ ближе к рахманиновской музыке. В прелюдии есть лёгкость, радостность, улыбка... Что-то солнечное и прозрачное... Когда в конце повторяется тема и в каждом такте звучат высокие нотки, слышатся капельки утренней росы, мягко звенящие в светлом предрассветном тумане... И притрагивался Рахманинов к этим ноткам бережно, как бы боясь спугнуть тишину просыпающегося утра...
А иногда на настойчивые просьбы публики Сергей Васильевич выдержит паузу, «помучает» и сыграет то, что его просят. Так, в одном из концертов он исполнил на бис Прелюдию g-moll из того же op. 23. Мне всегда бывало жутко от исполнения Рахманиновым этой Прелюдии. Начинал он тихо, угрожающе тихо... Потом crescendo нарастало с такой чудовищной силой, что казалось — лавина грозных звуков обрушивалась на вас с мощью и гневом... Как прорвавшаяся плотина.
Последний бис сыгран, концерт Рахманинова окончен. А люди не хотят расходиться: ещё слышны возгласы любви, благодарности. Гаснет свет... Ещё несколько минут публика не верит, что всё кончено. Но — это так. Тогда все кидаются к артистической: ещё хоть раз увидеть Рахманинова... Но тут уже орудует Михайло Андреевич Люкшин, «министр внутренних дел» концертов Зилоти. Человек, беззаветно преданный семье и большому, нелёгкому делу концертов Зилоти. Он никогда не пропускает к Рахманинову: таков наказ дирекции и самого Сергея Васильевича. Только близкие удостаиваются счастья пройти к нему.
Я прохожу в артистическую и в сторонке жду: пойдём ли мы все к нам домой, или старшие пойдут в ресторан «Вена» ужинать? Так и есть, идут в ресторан. Нас, само собой разумеется, не берут. Я прощаюсь с моим дядей Серёжей и, мрачная, собираюсь с сёстрами домой. Сергей Васильевич знает, чего мне стоит этот уход домой без него, и долго не отпускает меня от себя. Сижу с ним, пока он отдыхает. Теперь он опять свой: шалит, дразнит нас. Он был ужасный дразнилка. Мы, ребята, — нас три сестры (Лёля, Таня, Зоя) да пять человек детей Зилоти (Саша, Вера, Оксана, Кириена, Левко), — окружаем Рахманинова; и он серьёзно начинает расспрашивать нас о том, как он играл. Сергей Васильевич очень любил детей и вёл себя с ними, как с равными, взрослыми людьми, умно, просто и с большим юмором. Но вот Сергей Васильевич отдохнул, «остыл», как он говорил, и мы прощаемся. Как это прощание для меня всегда было грустно! Одно утешение, что завтра с утра Сергей Васильевич дома, хорошо после концерта отдохнёт, и снова начнутся бесконечные разговоры, шутки, прогулки. И снова он станет играть, а я буду сидеть около него и слушать.
Но всё это в том случае, если у него ещё концерт в Петрограде. Если же он едет обратно в Москву, значит — проводы, огорчения. И надо набираться терпения до следующего его приезда.
Впечатление от этих приездов Рахманинова к нам — огромное и радостное. Какие бывали у нас уютные обеды, в особенности в дни, свободные от концертов. Сергей Васильевич любил после обеда засиживаться за столом. И тут он требовал, чтобы ему сообщались все новости, чтобы давался полный «отчёт» о наших молодых радостях и печалях. Он редко куда ходил вечерами, предпочитал быть с нами дома. Приходили и Зилоти, и ещё кое-кто из друзей. Постоянным членом нашей семьи была подруга сестры, Сусанна Хлапонина, ныне заслуженный врач республики. Сергей Васильевич хорошо к ней относился. И вот после обеда начинались рассказы, споры с отцом, поддразнивание нас, на что Сергей Васильевич был большой мастер. Вечные у нас с ним были пререкания из-за курения. Ему было запрещено курить, а он, по слабости характера, то бросал, то снова начинал курить. Но мне им же приказано было не давать ему курить, даже если он попросит. Он курит, а я не даю. Тогда вместо папирос он начнёт сосать маленькие барбариски; а потом всё-таки не выдержит и закурит, но чтобы немного курить, выдумал сам себе крутить маленькие самокруточки, которые вставлялись обязательно только в стеклянный мундштучок. С той же целью нередко сам машинкой набивал себе папиросы. Всё это, конечно, была фантазия для самоуспокоения, но ему такое занятие нравилось.
После обеда, если никого из гостей нет, начиналось веселье; Сергей Васильевич играл нам, детям, всякую всячину, и мы это обожали. А иногда мы втроём (Сергей Васильевич, моя сестра Таня и я) играли парафразы на тему «Собачьего вальса» — коллективные вариации композиторов: Бородина, Римского-Корсакова, Лядова, Кюи и Н. Щербачёва. Основную музыку играл Рахманинов, а мы только подыгрывали тему «Собачьего вальса». И как красиво выходило!.. Сергей Васильевич любил эту вещь, ему нравилось тонкое музыкальное остроумие вариаций.
Ещё мы любили в детстве, когда дядя Серёжа играл нам польку своего отца, из которой сделал труднейшую концертную транскрипцию. Сам же Сергей Васильевич обожал, когда отец его играл эту польку. А играл Василий Аркадьевич её ярко, весело, темпераментно, немного корявыми, плохо гнущимися пальцами. Но выходило ловко, и Сергей Васильевич, получая полное удовольствие, захлёбывался смехом. А потом сам садился за рояль и тоже играл польку, но это уж было совсем другое! И теперь веселились оба: и отец, и сын — отец от того, что из его простенькой музыки сделал сын, а сын от того, как отец воспринимает метаморфозу со своей полькой. И мы все смеялись, на них глядя.
Однажды зашёл разговор о том, как опошляются хорошие вещи, как запета и какой тривиальной стала шубертовская Серенада. Сергей Васильевич сел за рояль и начал её наигрывать и так всю и сыграл до конца. И вещь, навязшая в ушах, которую каждый плохой ученик вымучивает и портит, вдруг зазвучала по-иному. То, что он играл, было действительно романтической серенадой влюблённого существа. Тишина, ночь... Льётся интимная, нежная мелодия, светлая песня любви... Слушая рахманиновскую Серенаду Шуберта, думалось: почему же он сумел найти в этой бесхитростной, трогательной музыке то, чего до него никто не мог вскрыть?
Попутно мне вспоминалось исполнение Рахманиновым «Желания девушки» Шопена — Листа. Обычно пианисты в этой вещи делают упор на лёгкость техники, на какую-то бездумную беззаботность. Рахманинов умел всё, что бы он ни играл, преобразить по-своему, подчинить своей и всегда верной трактовке. В транскрипции Листа «Желание девушки», как Сергей Васильевич её раскрывал, через всю пьесу красной нитью проходила первая фраза песни Шопена: «Если б я солнышком на небе сверкала, я б для тебя, мой друг, только и сияла...» Свет, всплески смеха и веселья, первые любовные восторги девушки.
*
Рахманинов-человек был выдающимся явлением. Всё в нём было достойно удивления и любви. У него была большая человеческая душа, которую он раскрывал перед теми, кто умел понять его. Принципиальность его и в кардинальных, и в мелких жизненных вопросах была поистине достойна преклонения и подражания.
Он был высокоморальным человеком, с настоящим понятием об этике и честности. Требовательность и строгость его к себе были абсолютны. Кривых путей он не прощал людям и беспощадно вычёркивал таких из круга своих привязанностей. Умён Рахманинов был исключительно и к тому же широко образован.
Трудная жизненная обстановка детства: отсутствие здоровой семейной атмосферы; недисциплинированная учёба в детстве (в консерваториях в царской России существовали так называемые «научные классы», программа которых равнялась шести классам гимназии, но в них преподавание «научных предметов», как тогда именовались общеобразовательные дисциплины, велось поверхностно); наконец, молодость нелёгкая, почти всегда безденежная, с неустойчивым бытом, — всё это, казалось, не давало предпосылок к тому, чтобы из Рахманинова вышел человек эрудированный и много знающий. На самом же деле Сергей Васильевич совершенно неожиданно поражал вас такими знаниями, которые, казалось, не могли быть ему близки. По самым разнообразным вопросам я всегда получала от него ясные, исчерпывающие ответы. И мне казалось — нет книги, которой бы он не прочёл. И это было почти так.
На формирование Рахманинова, как человека и художника, конечно, большое влияние оказали его непосредственные учителя: Николай Сергеевич Зверев, Александр Ильич Зилоти, Сергей Иванович Танеев и Антоний Степанович Аренский. Это общеизвестно.
Но основа всё же была в нём самом. Неудержимая тяга к знанию сыграла решающую роль в росте молодого Рахманинова. Большой человек, гениальный музыкант, он всю жизнь стремился к самоусовершенствованию. Головокружительный успех, сопутствующий ему всю жизнь, кроме первых тягостных музыкальных испытаний, мог опьянить его. Но он до конца дней своих оставался для людей, им любимых, душевным, верным другом. Рахманинов был так интересен, обаяние его личности было так велико, что он целиком захватывал внимание людей, с которыми общался. Вот о некоторых из них я и хочу сказать несколько слов.
Семья Сатиных — родителей его жены — и семья Трубниковых окружали Сергея Васильевича теплом и лаской, которых ему не хватало в собственной семье.
Муж и жена Сатины были интересной парой и очень привлекательной. Притом они абсолютно ни в чём не были похожи друг на друга ни внешне, ни внутренне. Варвара Аркадьевна Сатина (рождённая Рахманинова) — маленькая, немного кругленькая, хорошенькая и очень живая женщина. Совершенно неизбывного жизненного темперамента: быстрая, звонкая и очень весёлая. Ростом — немногим выше пояса собственного мужа. Александр Александрович Сатин — громадный, красивый, медлительный медведь. Необычайно милый, добрый и приветливый. На скоропалительные поступки и безапелляционные решения своей маленькой властной жены он смотрел ласково, любовно и снисходительно. И только посмеивался густым, добрым смехом, от которого его большое, грузное тело мягко колыхалось. А она, знай себе, как метеор, носилась по дому, и в разных концах его слышался её весёлый, повелительный окрик. Мужа Варвара Аркадьевна крепко держала в своём маленьком кулачке, а ему это, видимо, нравилось, и он себя чувствовал отлично.
Другая тётка Сергея Васильевича, Мария Аркадьевна Трубникова (тоже рождённая Рахманинова), была женщиной замечательной. Жизнь у неё была нелёгкая во многих отношениях; детей она воспитывала и вывела в люди сама и пронесла через всю свою долгую жизнь нетронутую чистоту души, большой самобытный ум и глубочайшую принципиальность — черты, присущие лучшим представителям рахманиновского рода. Тётку Марию Аркадьевну Сергей Васильевич обожал. В трудные годы одинокой рахманиновской молодости Мария Аркадьевна много сделала, чтобы внести в его жизнь тепло и уют. Сергей Васильевич с любовью и признательностью рассказывал нам, петербургским родственникам, о своей любимой тётке Марии Аркадьевне и о дорогой ему семье Трубниковых.
Из бесчисленного количества двоюродных братьев и сестёр самыми близкими ему были Сатины и Трубниковы.
Из сестёр Сатиных мы ближе знали Софью Александровну, так как она была дружна с семьёй Зилоти и гостила иногда у них на даче в Финляндии, где я тоже бывала в летние месяцы. Софья Александровна тогда была очаровательным, цельным, женственным, невероятно скромным существом. Умница, добрая, во всём похожая на отца, Александра Александровича, талантливая, она — блестящий биолог, вообще интересная личность. Через всю её жизнь прошла красной нитью беззаветная преданность Сергею Васильевичу, подлинная любовь к нему и истинная дружба с ним.
Другая из сестёр Сатиных — Наталья Александровна — была несколько суховата, но преданно любила Сергея Васильевича. В одном из писем последних лет своей жизни Рахманинов писал: «остался вдвоём с Наташей, моим верным другом и добрым гением моей жизни».
Сёстры Ольга и Анна Трубниковы были друзьями детства, юности, да и всей российской жизни Рахманинова. Когда Сергей Васильевич был уже женат, все три семьи — Сатиных, Рахманиновых и Трубниковых — жили в одном доме на Страстной площади (в доме женской гимназии), и общение между тремя этажами было постоянным. Из сестёр Трубниковых Сергей Васильевич особенно любил Анну Андреевну. Письма Рахманинова к ней полны ласкового юмора, который у него неотделим от чувства любви.
Из семьи Прибытковых Сергей Васильевич особенно дружил с моим отцом, Аркадием Георгиевичем, и моей матерью, Зоей Николаевной. Вот одно из писем Рахманинова к моему отцу, дающее представление о характере их взаимоотношений:
1952 г.